Тургенев Иван Сергеевич читать, Стучит! Тургенев Иван Сергеевич читать бесплатно, Стучит! Тургенев Иван Сергеевич читать онлайн. Стучит! читать онлайн, Тургенев Иван Сергеевич Краткий пересказ стучит тургенев

Сохранился черновой автограф рассказа (Bibl Nat, фотокопия — ИРЛИ, Р. I, оп. 29, ед. хр. 170). Название рассказа сопровождено в нем подзаголовком «Отрывок из „Записок охотника“ Ив. Тургенева»; здесь же, на заглавном листе, — указание на время работы над рассказом: «Начат в Спасском, в пятницу 7 / 19 июня 1874, кончен там же — в понедельник 10 / 22 июня 1874 в 4 часа» и текст подстрочного примечания к рассказу «Живые мощи», напечатанного в ЗО 1874 (см. комментарий к этому рассказу). Последний слой текста чернового автографа очень близок к первопечатному, стилистическая правка относительно невелика. В конце автографа подпись: Ив. Тургенев; дата: с. Спасское. Понедельник, 22-го / 10 июня 1874. 4 часа дня.

В настоящем издании в тексте ЗО 1880 слово «выкликнул» (343, 15-16) исправлено на «воскликнул» (по черн. автогр.).

Замысел рассказа «Стучит!» возник у Тургенева, по-видимому, в начальный период сложения цикла. В примечании к «Живым мощам» сказано, что «наброски» этих «двух отрывков» были найдены автором в черновых его бумагах в 1874 г. и тогда же дописаны, один для «Складчины», «другой для предстоящего издания» (ЗО 1874, с. 494). Известно, что «Живые мощи» были обдуманы и написаны Тургеневым в декабре 1873 — январе 1874 г. в Париже. Вероятно, тогда же Тургенев возвратился к старому замыслу рассказа «Стучит!». В предисловии к изданию 1874 г., датированном: «Москва. Май <ст. ст.> 1874 года», — Тургенев сообщает о включении в состав «Записок охотника» рассказа «Стучит!», который «не был нигде напечатан и является в первый раз», взамен обещанной и ненаписанной статьи «Семейство Аксаковых и славянофилы». В письме к П. В. Анненкову от 12 (24) июня 1874 г. из Спасского-Лутовинова Тургенев пояснял историю этой замены: «… так как Аксаковы перепугались (!) моему намерению написать статью об их отце и семействе (точно я памфлетист какой!), а Салаев требовал чего-нибудь inédit (неизданного) в свое новое издание на место той статьи — то я для него написал здесь в Спасском, руководясь (как для „Живых мощей“) клочком найденной здесь старой рукописи, небольшой рассказ под заглавием „Стучит!“. Это анекдот из моей охотничьей жизни — особенного он значения не имеет…» Сходная авторская оценка приведена в воспоминаниях Н. А. Островской (Т сб (Пиксанов), с. 121). Возможно, что в рассказе нашел отражение тот эпизод из биографии Тургенева, когда он вместе со своим кучером В. Н. Серебряковым, возвращаясь из Мценска в Спасское, подвергся нападению разбойников. Об этом со слов отца рассказывает дочь В. Н. Серебрякова в своих неизданных воспоминаниях, отрывок из которых приведен В. А. Громовым в издании: Т, СС, 1975 —, т. 1, с. 391.

Несмотря на устойчивую авторскую оценку рассказа «Стучит!» как вещи незначительной, художественные достоинства его были сразу оценены современниками. Г. И. Успенский, присутствовавший 15 (27) февраля 1875 г. при чтении рассказа на литературно-музыкальном утре в салоне П. Виардо, отметил в особенности мастерство Тургенева в передаче ритма: «Стучит — стучит — потрясло меня и всех, как быстро приближалась телега с шайкой разбойников» (Успенский Глеб. Мемуарная запись «Мои дети». — Летописи Гос. лит. музея. М., 1939. Кн. 4, с. 201).

Топор разбойника презренный… — Строка из стихотворения В. А. Жуковского «На смерть фельдмаршала графа Каменского».

Иван Сергеевич Тургенев

Что я вам доложу, - промолвил Ермолай, входя ко мне в избу, - а я только что пообедал и прилег на походную кроватку, чтоб отдохнуть немного после довольно удачной, но утомительной охоты на тетеревов - дело было в десятых числах июля и жары стояли страшные, - что я вам доложу: у нас вся дробь вышла.

Я вскочил с кроватки.

Вышла дробь! Как же так! Ведь мы с собой из деревни почитай что фунтов тридцать взяли! целый мешок!

Оно точно; и мешок был большой: на две недели бы хватило. Да кто его знает! Прореха, что ль, в нем произошла, - а только, как есть, нету дроби… так, зарядов на десять осталось.

Что же мы станем теперь делать? Самые лучшие места впереди - на завтрешний день нам обещали шесть выводков…

А пошлите меня в Тулу. Тут недалече: всего сорок пять верст. Духом слетаю и дроби привезу, коли прикажете, целый пуд.

Да когда же ты поедешь?

А хоть сейчас. Чего мешкать? Только вот что: надо будет лошадей нанять.

Как лошадей нанять! А свои-то на что?

На своих ехать нельзя. Коренник захромал… страсть!

Это с каких пор?

А вот намеднись, - кучер его ковать водил. Ну и заковал. Кузнец, должно, попался неладный. Теперь даже на ногу ступить не может. Передняя нога. Так и несет ее… как собака.

Что ж? расковали его, по крайней мере?

Нет, не расковали; а непременно расковать его следует. Гвоздь-то ему, чай, в самое мясо вогнат.

Я велел позвать кучера. Оказалось, что Ермолай не солгал: коренник действительно не ступал на ногу. Я немедленно распорядился, чтобы его расковали и поставили на сырую глину.

Что ж? Лошадей нанять в Тулу прикажете? - пристал ко мне Ермолай.

Да разве можно в этом захолустье найти лошадей? - воскликнул я с невольной досадой…

Деревня, в которой мы находились, была заглазная, глухая; все ее обитатели казались голышами; мы с трудом отыскали одну - не то что белую, а мало-мальски просторную избу.

Можно, - ответил Ермолай с обычной своей невозмутимостью. - Вы про здешнюю деревню сказали верно; а только в этом самом месте проживал один крестьянин. Умнеющий! Богатый! Девять лошадей имел. Сам-то он помер, и старший сын теперь всем орудует. Человек - из глупых глупый, ну, однако, отцовское добро протрясти еще не успел. Мы у него лошадьми раздобудемся. Прикажите, я его приведу. Братья у него, слышно, ребята шустрые… а все-таки он им голова.

Почему же это так?

А потому - старшой! Значит, младшие - покоряйся! - Тут Ермолай сильно и непечатно отозвался о младших братьях вообще. - Я его приведу. Он простой. С ним - да не сговориться?

Пока Ермолай ходил за «простым» человеком, мне пришло в голову: не лучше ли мне самому съездить в Тулу? Во-первых, я, наученный опытом, плохо надеялся на Ермолая; я послал его однажды в город за покупками, он обещался исполнить все мой поручения в течение одного дня - и пропадал целую неделю, пропил все деньги и вернулся пеший - а поехал на беговых дрожках. Во-вторых, у меня был в Туле барышник знакомый; я мог купить у него лошадь на место охромевшего коренника.

«Решенное дело! - подумал я. - Съезжу сам; а спать можно и в дороге - благо тарантас покойный».

Привел! - воскликнул четверть часа спустя Ермолай, вваливаясь в избу. Вслед за ним вошел рослый мужик в белой рубахе, синих портах и лаптях, белобрысый, подслеповатый, с рыжей бородкой клинушком, длинным пухлым носом и разинутым ртом. Он, точно, смотрел «простецом».

Вот извольте, - промолвил Ермолай, - лошади у него есть, и он согласен.

То ись, значит, я… - заговорил мужик сиповатым голосом и с запинкой, встряхивая свои жидкие волосы и перебирая пальцами околыш шапки, которую держал в руках. - Я, значит…

Как тебя зовут? - спросил я.

Мужик потупился и словно задумался.

Как меня зовут-то?

Да; как твое имя?

А имя мне будет - Филофей.

Ну вот что, братец Филофей; у тебя, я слышал, есть лошади. Приведи-ка сюда тройку, мы их заложим в мой тарантас, - он у меня легкий, - и свези ты меня в Тулу. Теперь ночь лунная, светло и ехать прохладно. Дорога у вас тут какова?

Дорога? Дорога - ничего. До большака верст двадцать будет - всего. Одно есть местечко… неладное; а то ничего.

Какое такое местечко неладное?

А речку вброд переезжать надоть.

Да разве вы сами в Тулу поедете? - осведомился Ермолай.

Стучит! Иван Сергеевич Тургенев

Что я вам доложу, - промолвил Ермолай, входя ко мне в избу, - а я только что пообедал и прилег на походную кроватку, чтоб отдохнуть немного после довольно удачной, но утомительной охоты на тетеревов - дело было в десятых числах июля и жары стояли страшные, - что я вам доложу: у нас вся дробь вышла.

Я вскочил с кроватки.

Вышла дробь! Как же так! Ведь мы с собой из деревни почитай что фунтов тридцать взяли! целый мешок!

Оно точно; и мешок был большой: на две недели бы хватило. Да кто его знает! Прореха, что ль, в нем произошла, - а только, как есть, нету дроби… так, зарядов на десять осталось.

Что же мы станем теперь делать? Самые лучшие места впереди - на завтрешний день нам обещали шесть выводков…

А пошлите меня в Тулу. Тут недалече: всего сорок пять верст. Духом слетаю и дроби привезу, коли прикажете, целый пуд.

Да когда же ты поедешь?

А хоть сейчас. Чего мешкать? Только вот что: надо будет лошадей нанять.

Как лошадей нанять! А свои-то на что?

На своих ехать нельзя. Коренник захромал… страсть!

Это с каких пор?

А вот намеднись, - кучер его ковать водил. Ну и заковал. Кузнец, должно, попался неладный. Теперь даже на ногу ступить не может. Передняя нога. Так и несет ее… как собака.

Что ж? расковали его, по крайней мере?

Нет, не расковали; а непременно расковать его следует. Гвоздь-то ему, чай, в самое мясо вогнат.

Я велел позвать кучера. Оказалось, что Ермолай не солгал: коренник действительно не ступал на ногу. Я немедленно распорядился, чтобы его расковали и поставили на сырую глину.

Что ж? Лошадей нанять в Тулу прикажете? - пристал ко мне Ермолай.

Да разве можно в этом захолустье найти лошадей? - воскликнул я с невольной досадой…

Деревня, в которой мы находились, была заглазная, глухая; все ее обитатели казались голышами; мы с трудом отыскали одну - не то что белую, а мало-мальски просторную избу.

Можно, - ответил Ермолай с обычной своей невозмутимостью. - Вы про здешнюю деревню сказали верно; а только в этом самом месте проживал один крестьянин. Умнеющий! Богатый! Девять лошадей имел. Сам-то он помер, и старший сын теперь всем орудует. Человек - из глупых глупый, ну, однако, отцовское добро протрясти еще не успел. Мы у него лошадьми раздобудемся. Прикажите, я его приведу. Братья у него, слышно, ребята шустрые… а все-таки он им голова.

Почему же это так?

А потому - старшой! Значит, младшие - покоряйся! - Тут Ермолай сильно и непечатно отозвался о младших братьях вообще. - Я его приведу. Он простой. С ним - да не сговориться?

Пока Ермолай ходил за «простым» человеком, мне пришло в голову: не лучше ли мне самому съездить в Тулу? Во-первых, я, наученный опытом, плохо надеялся на Ермолая; я послал его однажды в город за покупками, он обещался исполнить все мой поручения в течение одного дня - и пропадал целую неделю, пропил все деньги и вернулся пеший - а поехал на беговых дрожках. Во-вторых, у меня был в Туле барышник знакомый; я мог купить у него лошадь на место охромевшего коренника.

«Решенное дело! - подумал я. - Съезжу сам; а спать можно и в дороге - благо тарантас покойный».

Привел! - воскликнул четверть часа спустя Ермолай, вваливаясь в избу. Вслед за ним вошел рослый мужик в белой рубахе, синих портах и лаптях, белобрысый, подслеповатый, с рыжей бородкой клинушком, длинным пухлым носом и разинутым ртом. Он, точно, смотрел «простецом».

Вот извольте, - промолвил Ермолай, - лошади у него есть, и он согласен.

То ись, значит, я… - заговорил мужик сиповатым голосом и с запинкой, встряхивая свои жидкие волосы и перебирая пальцами околыш шапки, которую держал в руках. - Я, значит…

Как тебя зовут? - спросил я.

Мужик потупился и словно задумался.

Как меня зовут-то?

Да; как твое имя?

А имя мне будет - Филофей.

Ну вот что, братец Филофей; у тебя, я слышал, есть лошади. Приведи-ка сюда тройку, мы их заложим в мой тарантас, - он у меня легкий, - и свези ты меня в Тулу. Теперь ночь лунная, светло и ехать прохладно. Дорога у вас тут какова?

Дорога? Дорога - ничего. До большака верст двадцать будет - всего. Одно есть местечко… неладное; а то ничего.

Какое такое местечко неладное?

А речку вброд переезжать надоть.

Да разве вы сами в Тулу поедете? - осведомился Ермолай.

Ну! - промолвил мой верный слуга и тряхнул головою. - Н-н-у! - повторил он, сплюнул и вышел вон.

Поездка в Тулу, очевидно, уже не представляла ему ничего привлекательного; она стала для него пустым и незанимательным делом.

Ты дорогу хорошо знаешь? - обратился я к Филофею.

Как нам дороги не знать! Только я, значит, воля ваша, не могу… потому как же этак вдруг…

Оказалось, что Ермолай, нанимая Филофея, заявил ему, чтобы он не сомневался, что ему, дураку, заплатят… и только! Филофей, хотя и дурак, - по словам Ермолая, - не удовлетворился одним этим заявлением. Он запросил с меня пятьдесят рублей ассигнациями - цену громадную; я предложил ему десять рублей - цену низкую. Принялись мы торговаться; Филофей сперва упорствовал, потом стал сдаваться, но туго. Вошедший на минутку Ермолай начал меня уверять, что «этот дурак» (вишь, полюбилось слово! - заметил вполголоса Филофей), «этот дурак совсем счету деньгам не знает», - и кстати напомнил мне, как лет двадцать тому назад постоялый двор, устроенный моей матушкой на бойком месте, на перекрестке двух больших дорог, пришел в совершенный упадок оттого, что старый дворовый, которого посадили туда хозяйничать, действительно не знал счета деньгам, а ценил их по количеству - то есть отдавал, например, серебряный четвертак за шесть медных пятаков, причем, однако, сильно ругался.

Эх ты, Филофей, прямой Филофей! - воскликнул наконец Ермолай и, уходя, в сердцах хлопнул дверью.

Филофей ничего ему не возразил, как бы сознавая, что называться Филофеем, точно, не совсем ловко и что за такое имя даже упрекать можно человека, хотя, собственно, виноват тут поп, которого при крещении не ублаготворили как следует.

Наконец мы, однако, сошлись с ним на двадцати рублях. Он отправился за лошадьми и чрез час привел их целых пять на выбор. Лошади оказались порядочные, хотя гривы и хвосты у них были спутанные и животы - большие, растянутые, как барабан. С Филофеем пришло двое его братьев, нисколько на него не похожих. Маленькие, черноглазые, востроносые, они, точно, производили впечатление ребят «шустрых», говорили много и скоро - «лопотали», как выразился Ермолай, - но старшому покорялись.

Они выкатили тарантас из-под навеса да часа полтора возились с ним и с лошадьми; то отпускали веревочные постромки, то прикручивали их туго-натуго! Обоим братьям непременно хотелось запречь в корень «чалого», потому «ен с горы спущать могит», - но Филофей решил: кудластого! Так кудластого и заложили в корень.

Тарантас набили сеном, подсунули под сиденье хомут с хромого коренника - в случае, если б пришлось пригонять его в Туле на новокупленную лошадь… Филофей, успевший сбегать домой и возвратившийся оттуда в длинном белом отцовском балахоне, высоком гречневике и смазных сапогах, взобрался торжественно на козла. Я сел, посмотрев на часы: четверть одиннадцатого. Ермолай даже не простился со мною, он принялся бить своего Валетку; Филофей задергал вожжами, закричал тонким-тонким голосом: «Эх вы, махонькие!» - братья его подскочили с обеих сторон, подстегнули под брюхо пристяжных - и тарантас тронулся, свернул из ворот на улицу; кудластый хотел было махнуть к себе на двор, но Филофей образумил его несколькими ударами кнута - и вот мы уже выскочили из деревни и покатили по довольно ровной дороге, между сплошными кустами густого орешника.

Ночь была тихая, славная, самая удобная для езды. Ветер то прошелестит в кустах, закачает ветки, то совсем замрет; на небе кое-где виднелись неподвижные серебристые облачка; месяц стоял высоко и ясно озарял окрестность. Я растянулся на сене и уже вздремнул было… да вспомнил о «неладном месте» и встрепенулся.

А что, Филофей? До брода далеко?

До броду-то? Верст восемь будет.

«Восемь верст, - подумалось мне. - Раньше часу не доедем. Соснуть пока можно».

Ты, Филофей, дорогу хорошо знаешь? - спросил я опять.

Да как ее не знать-то, дорогу-то? Не впервой едем…

Он еще что-то прибавил, но я уже не расслушал его… Я спал.

Разбудило меня не собственное намерение проснуться ровно через час, как это часто случается, а какое-то странное, хоть и слабое, хлюпанье и бульканье под самым моим ухом. Я поднял голову…

Что за чудеса? Лежу я в тарантасе по-прежнему, а вокруг тарантаса - и на пол-аршина, не более, от его края - водная гладь, освещенная луною, дробится и дрожит мелкой, четкой рябью. Я - глядь вперед: на козлах, понурив голову, согнув спину, сидит, как истукан, Филофей, а еще подальше - над журчащею водою - кривая линия дуги и лошадиные головы и спины. И все так неподвижно, так бесшумно - словно в заколдованном царстве, во сне, в сказочном сне… Что за притча? Я - глядь назад из-под балчука тарантаса… Да мы на самой середине реки… берег от нас шагов за тридцать!

Князь Мещерский отставил воспоминания о последних предсмертных минутах Ивана Сергеевича Тургенева: «Он стал в бреду говорить все время по-русски и, обращаясь к мужу дочери Виардо Клоди, Жоржу Шамро (который нашего языка не понимал) спрашивал его: «Веришь ли ты мне, веришь?... Я всегда, всегда искренно любил, всегда, всегда, всегда был правдив и честен, ты должен мне верить… Поцелуй меня в знак доверия…». Шамро, которому я быстро переводил слова больного, исполнил его желание. Больной продолжал: «Я тебе верю, у тебя такое славное, русское, да, русское лицо..»… Тут у Ивана Сергеевича стали прорываться простонародные выражения: ему точно представлялось, что он умирающий русский простолюдин, дающий жизненные напутствования своим семьянам» [Мещерский 1983: 408].

«Простонародные выражения», которые режут ухо князю в речи умирающего писателя, буквально рассыпаны по страницам многих произведений И.С. Тургенева. При этом они играют значительную роль в организации повествования как «события рассказывания». Текст его творений насыщен диалогами, элементы которых также обильно включаются в авторскую речь. Слово у Тургенева выступает, прежде всего, как слово произнесенное, окрашенное всеми оттенками породившей его ситуации – личности говорящего, его социального положения, цели, времени и места общения. Одновременно происходит своеобразная интериоризация элементов речи персонажей, которые утрачивают свой инородный внешний характер, становятся частью языкового мировидения автора-повествователя, приобретая в ряде случаев статус символа, выражающего смысл и суть рассказываемого.

Характерный пример подобного использования «некодифицированных элементов» русской речи мы находим в рассказе И.С. Тургенева «Стучит». Эта новелла входит в книгу «Записки охотника», но, так же, как и рассказы «Живые мощи» и «Конец Чертопханова», была написана значительно позднее остальных произведений цикла – в июне 1874 года. Фабула рассказа проста. Барин-охотник, от лица которого ведется повествование, в середине очень жаркого лета едет прохладной ночью за покупками из глухой деревни в Тулу с крестьянином Филофеем, чьи лошади были наняты для поездки. По дороге на быстрой тройке, стук колес которой был слышен уже издалека, их обгоняет буйная полупьяная ватага мужиков, очень похожих на разбойников. Путников заставляют остановиться, но главарь мужиков со смиренным видом под смех своих товарищей всего лишь просит у барина на водку. Барин и Филофей продолжают путь, совершают все необходимые покупки и благополучно возвращаются в деревню, но вскоре узнают, что в ту же самую ночь, на той же самой дороге «какого-то купца ограбили и убили».

Обратимся к началу текста, его «сильной позиции», где происходит не только завязка фабулы, цепи событий, лежащих в основе повествования, но и его сюжета, то есть самого «события рассказывания».

«Что я вам доложу, – промолвил Ермолай, входя ко мне в избу, – а я только что пообедал и прилег на походную кроватку, чтоб отдохнуть немного после довольно удачной, но утомительной охоты на тетеревов – дело было в десятых числах июля и жары стояли страшные, – что я вам доложу: у нас вся дробь вышла.
Я вскочил с кроватки.
– Вышла дробь! Как же так! Ведь мы с собой из деревни почитай что фунтов тридцать взяли! целый мешок!
– Оно точно; и мешок был большой: на две недели бы хватило. Да кто его знает! Прореха, что ль, в нем произошла, – а только, как есть, нету дроби... так, зарядов на десять осталось.
– Что же мы станем теперь делать? Самые лучшие места впереди – на завтрешний день нам обещали шесть выводков...
– А пошлите меня в Тулу. Тут недалече: всего сорок пять верст. Духом слетаю и дроби привезу, коли прикажете, целый пуд» .

Примечательно, что рассказ начинается не словами самого повествователя, но репликой персонажа, который выступает в роли «вторичного нарратора». Тургенев не только делегирует ему право на сообщение информации, становящейся «пусковым крючком» разворачивающихся событий, но и фиксирует наше внимание на самом речевом акте: центральное место в начальной реплике Ермолая занимает глагол речи «доложу». Слова основного нарратора при этом вклиниваются в речь персонажа. Налицо драматизация повествования, причем вставной комментарий повествователя здесь отчасти сближается по своей функции с авторскими ремарками в тексте пьес. Этот комментарий, в свою очередь, включает в себя вставную конструкцию помогающую уточнить обстоятельства действия: «дело было в десятых числах июля и жары стояли страшные». Матрешечная композиция начального фрагмента способствует созданию рефлексивной перспективы речи, возникновению метатекстового измерения, благодаря которому происходит «осмысление высказывания относительно условий и условностей общения» [Шмелева 1994: 25]. Повествующий как бы смотрит на себя со стороны. «Я – это кто-то другой», - говорил Рембо.

У Тургенева повествователь одновременно и действует, и рассказывает об этом действии. Частью его действий как персонажа являются действия речевые. Он выступает и в роли основного, первичного нарратора, и нарратора вторичного, в ряду других говорящих персонажей. Таким образом, событие рассказывания развивается в двух планах – в плане основного повествования и в плане включенных воспроизводимых фрагментов разговоров. Характерно, что слова «жары стояли страшные», которыми заканчивается вставной фрагмент, имеют явную разговорную, сниженную окраску: в данном случае мы имеем дело со сменой речевых регистров. Следом идет диалог, целиком выдержанный в низком стилевом регистре. Реплики барина при этом так же включают в себя диалектизмы и просторечия: «Вышла дробь!» (здесь происходит «отзеркаливание» реплики Ермолая с изменением порядка слов и тема-рематической структуры высказывания), «почитай», «завтрешний». Далее диалог продолжается, но, по мере развертывания «события рассказа» все более активную роль начинает играть первичный повествователь, оценочная позиция которого выражается при помощи метатекстовых глаголов, описывающих манеру речи персонажей:

Что ж? Лошадей нанять в Тулу прикажете? – пристал ко мне Ермолай.
- Да разве можно в этом захолустье найти лошадей? – воскликнул я с невольной досадой...
Употребляя глагол "пристал", обладающий разговорно-сниженной окраской в функции глагола речи, Тургенев сразу решает несколько задач: 1) введение реплики персонажа; 2) характеристика выходящего за рамки социального этикета речевого поведения слуги по отношению к барину; 3) передача раздраженной реакции барина (здесь происходит своеобразная интерференция речевых планов - повествователь отходит от объективности и переходит на субъективированный язык, при этом стилистические границы между текстом реплик и вводящим и характеризующим эти реплики метатекстом оказываются размытыми). Ответная реплика барина содержит разговорно-сниженное «захолустье». Метатекстовый глагол "воскликнул" лишен интенциональной многоплановости, однако может служить в качестве примера мастерства Тургенева-рассказчика, искусно варьирующего глаголы речи. Отрывок повествования, следующий за этим экспрессивным обменом репликами, насыщен просторечиями: «Деревня, в которой мы находились, была заглазная, глухая; все ее обитатели казались голышами; мы с трудом отыскали одну – не то что белую, а мало-мальски просторную избу». Обращает на себя внимание контраст книжного оборота «мы находились» и разговорно-просторечного ряда: «заглазная, глухая»; «казались голышами»; «белую» (избу); «мало-мальски». Наиболее интересным в этом ряду представляется слово «заглазная». Данное прилагательное применялось по отношению к деревням, находившимся вне сферы непосредственного контроля помещиков, которые управляли ими «заглазно» (т.е. заочно). Герой рассказа, барин-охотник, не является хозяином деревни, о чем свидетельствует его торг по поводу аренды лошадей с местным жителем Филофеем (по отношению к «своему» барину подобная ситуация была бы невозможна).

"Оказалось, что Ермолай, нанимая Филофея, заявил ему, чтобы он не сомневался, что ему, дураку, заплатят... и только! Филофей, хотя и дурак, – по словам Ермолая, – не удовлетворился одним этим заявлением. Он запросил с меня пятьдесят рублей ассигнациями – цену громадную; я предложил ему десять рублей – цену низкую. …
– Эх ты, Филофей, прямой Филофей! – воскликнул, наконец, Ермолай и, уходя, в сердцах хлопнул дверью.
Филофей ничего ему не возразил, как бы сознавая, что называться Филофеем, точно, не совсем ловко и что за такое имя даже упрекать можно человека, хотя собственно виноват тут поп, которого при крещении не ублаготворили как следует".

При всей внешней незатейливости описываемой ситуации, речевая композиция приведенного отрывка отличается достаточно сложным, многоплановым характером. Начинается отрывок с предложений, передающих в косвенной форме речь Ермолая. Самое интересное в них – причудливое переплетение интенций и интонаций Ермолая и рассказчика. Эффект всецелой вовлеченности рассказчика в происходящее создается путем вставки эмоционального восклицания («и только!»), а также иронической переакцентуации рассказчиком инвектив «верного слуги» барина-охотника. Следующая затем реплика Ермолая направлена на издевательское обыгрывание самого имени крестьянина: «Эх ты, Филофей, прямой Филофей!». Содержащийся в данной реплике метаязыковой подтекст выводится повествователем наружу, при этом текст очередного вставного комментария насыщается словами речевого самоописания: "возразил", "называться", "имя", "упрекать". Мы переключаемся с содержания на форму речи. В светлое поле сознания читателя вводится имя ключевого персонажа. При этом автор намеренно задерживает наше внимание на имени крестьянина. Оно становится предметом самооценки самого персонажа («называться Филофеем, точно, не совсем ловко и что за такое имя даже упрекать можно человека»), а также поводом для попутного комментария барина-рассказчика, снисходительно и иронично оценивающего действия ономатета – попа, который подспудно также воспринимается им как представитель низшего класса.

В приведенном отрывке происходит косвенная актуализация ассоциаций, связанных с именем «Филофей». Образованное от этого слова уменьшительное «Филя», стало в народе синонимом простака, разини, несообразительного человека. На его базе возникает сложное слово "простофиля". Комплекс ассоциаций, связанных с именем главного персонажа, актуализируется в ходе повествования. Противопоставление простота/сложность играет ведущую роль при демонстрации особенностей речевого поведения персонажей. Так, реакция барина-рассказчика на приближающуюся в лице разбойников смерть носит сложный рефлективный характер:

«Вспомнился мне стих Жуковского (там, где он говорит об убийстве фельдмаршала Каменского):
Топор разбойника презренный...
А не то – горло сдавят грязной веревкой... да в канаву... хрипи там да бейся, как заяц в силке..».

Контрастным по отношению к этому не лишенному самолюбования, искусственному способу выражения своих мыслей и чувств выглядит описание речевого поведения Филофея, который воспринимает ситуацию просто, далек от какой-либо рефлексии и рисовки и предстает перед лицом смерти прежде всего крестьянином-хозяином:

– Как есть разбойники, – шепнул мне Филофей через плечо.
– Да чего же они ждут? – спросил я тоже шёпотом.
– А вон там впереди, в ложбине, над ручьем, мостик... Они нас там! Они всегда этак... возле мостов. Наше дело, барин, чисто! – прибавил он со вздохом, – вряд ли живых отпустят; потому им главное: концы в воду. Одного мне жаль, барин: пропала моя троечка, – и братьям-то она не достанется.

В одном из своих эссе, посвященных поэтике драмы, М.Метерлинк отмечал: «Рядом с необходимым диалогом почти всегда идет другой диалог, кажущийся – лишним. Вы увидите, что достоинство и продолжительность этого бесполезного диалога определяет качество и не поддающуюся выражению значимость произведения» [Метерлинк, 1915, с. 72]. «Лишний» диалог о котором пишет Метерлинк, составляет основу события рассказывания в новелле «Стучит»: ряд деталей в высказываниях персонажей, которые прямо не связаны с ходом действия и, строго говоря, являются лишними с точки зрения развития интриги новеллы, приобретают обобщенный, символический смысл. Самыми интересными и значимыми в этом отношении являются заключительные диалоги барина-рассказчика и Филофея.

После того, как опасность миновала, рассказчик стыдится пережитой паники, и, стремясь отвлечься, переключается на Филофея, выпытывая у него, почему тот в лихой час пожалел лошадей, а о жене и детях не вспомнил. Крестьянин же в ответ замечает:

– Да чего их жалеть-то? Ведь ворам в руки они бы не попались. А в уме я их всё время держал – и теперь держу... во как. – Филофей помолчал. – Может... из-за них Господь Бог нас с тобой помиловал.

Филофей в своих репликах много раз упоминает Бога. Это, безусловно, не случайно. К концу рассказа выводится наружу внутренняя форма имени «Филофей» - «любящий Бога». Изменяется оценочный ореол этого имени – минус оборачивается плюсом, низ становится верхом. При этом параллельно возникает возможность для переосмысления речевого поведения и самого образа барина-рассказчика. Любопытные результаты дает сопоставление диалогизированных фрагментов повествования из финала рассказа.

I. «Уже почти рассвело, когда мы стали подъезжать к Туле. Я лежал в забытьи полусна...
– Барин, – сказал мне вдруг Филофей, – посмотрите-ка; вон они стоят у кабака... ихняя телега-то.
Я поднял голову... точно, они: и телега их, и лошади. На пороге питейного заведения внезапно показался знакомый великан в полушубке.
– Господин! – воскликнул он, помахивая шапкой, – ваши денежки пропиваем! А что, кучер, – прибавил он, качнув головой на Филофея, – чай, заробел этта-ась?
– Превеселый человек, – заметил Филофей, отъехавши сажен на двадцать от кабака»
II. «Я в деревне Филофея оставался еще дней пять. Бывало, как только встречу его, всякий раз говорю ему: «А? стучит?»
– Веселый человек, – ответит он мне всякий раз и сам засмеется».

В первом из приведенных отрывков обращают на себя внимание наречия образа действия «вдруг», «внезапно». Эти словесные детали выполняют в тексте рассказа ретроспективную функцию, отсылая нас к описанию ночной встречи с главарем разбойников: «… Вот поравнялись мы с телегой... вдруг великан в полушубке прыг с нее долой – и прямо к нам!». Выстраивается цепь структурных подобий: первая встреча с разбойником, внушающая смертельный страх – вторая встреча с ним, вызывающая смех, и, наконец, – ряд встреч с Филофеем, в ходе которых каждый раз повторно проигрывается пережитая ситуация и ее речевое сопровождение. Может показаться, что заключительная реплика Филофея представляет собой лишь небольшую вариацию его исходной реплики. Однако, на самом деле, первоначальные смыслы подвергаются существенной переакцентуации. Дело в том, что в качестве адресата слов «Веселый человек» выступает сам барин. И здесь возникает причудливая игра смыслов. С одной стороны, эти слова характеризуют шутника-разбойника. С другой же стороны, они обращены к шутнику-барину. И это совпадение речевых ролей весьма показательно. Разбойник и барин оказываются в одном ряду. Повествование выходит на метауровень тургеневского цикла, отсылая нас к ключевой теме взаимоотношений помещиков-хозяев и крепостных крестьян, угнетателей и угнетенных.

В итоге безличное предложение, вынесенное в заглавие рассказа и повторяемое барином-рассказчиком при его встречах с Филофеем, приобретает обобщенное, символическое значение. «Стучит» за спиною беспечного и праздного класса надвигающийся русский бунт - «бессмысленный и беспощадный».

Литература
Метерлинк М. Трагедия каждого дня. // М. Метерлинк Полн.собр.соч. т. 4.– Петроград, 1915.
Мещерский А.А. Предсмертные часы И.С. Тургенгева //Иван Сергеевич Тургенев в воспоминаниях современников. В двух томах. Т. 2. – М., 1983,
Поль Рикёр. Время и рассказ. Т.1 Интрига и исторический рассказ. – М.; СПб. Университетская книга, 1998.
Татару Л.В. Композиционный ритм и когнитивная логика нарративного текста (сборник Дж. Джойса "Дублинцы")// Известия Российского государственного педагогического университета им. А.И. Герцена. 2008. – № 75.
Тургенев И.С. Записки охотника// И.С. Тургенев Полное собрание сочинений и писем в двадцати восьми томах. Т.4. – М.-Л., 1963.
Тургенев И.С. Стихотворения в прозе // И.С. Тургенев Полное собрание сочинений и писем в двадцати восьми томах. Т.13. – М.-Л., 1967
Шмелева Т.В. Семантический синтаксис. Курс лекций. Красноярск, 1994.

— Что я вам доложу, — промолвил Ермолай, входя ко мне в избу, — а я только что пообедал и прилег на походную кроватку, чтоб отдохнуть немного после довольно удачной, но утомительной охоты на тетеревов — дело было в десятых числах июля и жары стояли страшные, — что я вам доложу: у нас вся дробь вышла. Я вскочил с кроватки. — Вышла дробь! Как же так! Ведь мы с собой из деревни почитай что фунтов тридцать взяли! целый мешок! — Оно точно; и мешок был большой: на две недели бы хватило. Да кто его знает! Прореха, что ль, в нем произошла, — а только, как есть, нету дроби... так, зарядов на десять осталось. — Что же мы станем теперь делать? Самые лучшие места впереди — на завтрешний день нам обещали шесть выводков... — А пошлите меня в Тулу. Тут недалече: всего сорок пять верст. Духом слетаю и дроби привезу, коли прикажете, целый пуд. — Да когда же ты поедешь? — А хоть сейчас. Чего мешкать? Только вот что: надо будет лошадей нанять. — Как лошадей нанять! А свои-то на что? — На своих ехать нельзя. Коренник захромал... страсть! — Это с каких пор? — А вот намеднись, — кучер его ковать водил. Ну и заковал. Кузнец, должно, попался неладный. Теперь даже на ногу ступить не может. Передняя нога. Так и несет ее... как собака. — Что ж? расковали его, по крайней мере? — Нет, не расковали; а непременно расковать его следует. Гвоздь-то ему, чай, в самое мясо во́гнат. Я велел позвать кучера. Оказалось, что Ермолай не солгал: коренник действительно не ступал на ногу. Я немедленно распорядился, чтобы его расковали и поставили на сырую глину. — Что ж? Лошадей нанять в Тулу прикажете? — пристал ко мне Ермолай. — Да разве можно в этом захолустье найти лошадей? — воскликнул я с невольной досадой... Деревня, в которой мы находились, была заглазная, глухая; все ее обитатели казались голышами; мы с трудом отыскали одну — не то что белую, а мало-мальски просторную избу. — Можно, — ответил Ермолай с обычной своей невозмутимостью. — Вы про здешнюю деревню сказали верно; а только в этом самом месте проживал один крестьянин. Умнеющий! богатый! Девять лошадей имел. Сам-то он помер, и старший сын теперь всем орудует. Человек — из глупых глупый, ну, однако отцовское добро протрясти еще не успел. Мы у него лошадьми раздобудемся. Прикажите, я его приведу. Братья у него, слышно, ребята шустрые... а все-таки он им голова. — Почему же это так? — А потому — старшой! Значит, младшие — покоряйся! — Тут Ермолай сильно и непечатно отозвался о младших братьях вообще. — Я его приведу. Он простой. С ним — да не сговориться? Пока Ермолай ходил за «простым» человеком, мне пришло в голову: не лучше ли мне самому съездить в Тулу? Во-первых, я, наученный опытом, плохо надеялся на Ермолая; я послал его однажды в город за покупками, он обещался исполнить все мои поручения в течение одного дня — и пропадал целую неделю, пропил все деньги и вернулся пеший — а поехал на беговых дрожках. Во-вторых, у меня был в Туле барышник знакомый; я мог купить у него лошадь на место охромевшего коренника. «Решенное дело! — подумал я. — Съезжу сам; а спать можно и в дороге — благо тарантас покойный». — Привел! — воскликнул четверть часа спустя Ермолай, вваливаясь в избу. Вслед за ним вошел рослый мужик в белой рубахе, синих портах и лаптях, белобрысый, подслеповатый, с рыжей бородкой клинушком, длинным пухлым носом и разинутым ртом. Он, точно, смотрел «простецом». — Вот извольте, — промолвил Ермолай, — лошади у него есть, и он согласен. — То ись, значит, я... — заговорил мужик сиповатым голосом и с запинкой, встряхивая свои жидкие волосы и перебирая пальцами околыш шапки, которую держал в руках. — Я, значит... — Как тебя зовут? — спросил я. Мужик потупился и словно задумался. — Как меня зовут-то? — Да; как твое имя? — А имя мне будет — Филофей. — Ну, вот что, братец Филофей; у тебя, я слышал, есть лошади. Приведи-ка сюда тройку, мы их заложим в мой тарантас, — он у меня легкий, — и свези ты меня в Тулу. Теперь ночь лунная, светло и ехать прохладно. Дорога у вас тут какова? — Дорога? Дорога — ничего. До большака верст двадцать будет — всего. Одно есть местечко... неладное; а то ничего. — Какое такое местечко неладное? — А речку вброд переезжать надоть. — Да разве вы сами в Тулу поедете? — осведомился Ермолай. — Да, сам. — Ну! — промолвил мой верный слуга и тряхнул головою. — Н-н-у! — повторил он, сплюнул и вышел вон. Поездка в Тулу, очевидно, уже не представляла ему ничего привлекательного; она стала для него пустым и незанимательным делом. — Ты дорогу хорошо знаешь? — обратился я к Филофею. — Как нам дороги не знать! Только я, значит, воля ваша, не могу... потому как же этак вдруг... Оказалось, что Ермолай, нанимая Филофея, заявил ему, чтобы он не сомневался, что ему, дураку, заплатят... и только! Филофей, хотя и дурак, — по словам Ермолая, — не удовлетворился одним этим заявлением. Он запросил с меня пятьдесят рублей ассигнациями — цену громадную; я предложил ему десять рублей — цену низкую. Принялись мы торговаться; Филофей сперва упорствовал, потом стал сдаваться, но туго. Вошедший на минутку Ермолай начал меня уверять, что «этот дурак» (вишь, полюбилось слово! — заметил вполголоса Филофей), «этот дурак совсем счету деньгам не знает», — и кстати напомнил мне, как лет двадцать тому назад постоялый двор, устроенный моей матушкой на бойком месте, на перекрестке двух больших дорог, пришел в совершенный упадок оттого, что старый дворовый, которого посадили туда хозяйничать, действительно не знал счета деньгам, а ценил их по количеству — то есть отдавал, например, серебряный четвертак за шесть медных пятаков, причем, однако, сильно ругался. — Эх ты, Филофей, прямой Филофей! — воскликнул, наконец, Ермолай и, уходя, в сердцах хлопнул дверью. Филофей ничего ему не возразил, как бы сознавая, что называться Филофеем, точно, не совсем ловко и что за такое имя даже упрекать можно человека, хотя собственно виноват тут поп, которого при крещении не ублаготворили как следует. Наконец мы, однако, сошлись с ним на двадцати рублях. Он отправился за лошадьми и чрез час привел их целых пять на выбор. Лошади оказались порядочные, хотя гривы и хвосты у них были спутанные и животы — большие, растянутые, как барабан. С Филофеем пришло двое его братьев, нисколько на него не похожих. Маленькие, черноглазые, востроносые, они, точно, производили впечатление ребят «шустрых», говорили много и скоро — «лопотали», как выразился Ермолай, — но старшому покорялись. Они выкатили тарантас из-под навеса да часа полтора возились с ним и с лошадьми; то отпускали веревочные постромки, то прикручивали их туго-натуго! Обоим братьям непременно хотелось запречь в корень «чалого», потому «ён с горы спущать могит», — но Филофей решил: кудластого! Так кудластого и заложили в корень. Тарантас набили сеном, подсунули под сиденье хомут с хромого коренника — в случае, если б пришлось пригонять его в Туле на новокупленную лошадь... Филофей, успевший сбегать домой и возвратившийся оттуда в длинном белом отцовском балахоне, высоком гречневике и смазных сапогах, взобрался торжественно на козла. Я сел, посмотрев на часы: четверть одиннадцатого. Ермолай даже не простился со мною, он принялся бить своего Валетку; Филофей задергал вожжами, закричал тонким-тонким голосом: «Эх вы, махонькие!» — братья его подскочили с обеих сторон, подстегнули под брюхо пристяжных — и тарантас тронулся, свернул из ворот на улицу; кудластый хотел было махнуть к себе на двор, но Филофей образумил его несколькими ударами кнута — и вот мы уже выскочили из деревни и покатили по довольно ровной дороге, между сплошными кустами густого орешника. Ночь была тихая, славная, самая удобная для езды. Ветер то прошелестит в кустах, закачает ветки, то совсем замрет; на небе кое-где виднелись неподвижные серебристые облачка; месяц стоял высоко и ясно озарял окрестность. Я растянулся на сене и уже вздремнул было... да вспомнил о «неладном месте» и встрепенулся. — А что, Филофей? До брода далеко? — До броду-то? Верст восемь будет. «Восемь верст, — подумалось мне. — Раньше часу не доедем. Соснуть пока можно». — Ты, Филофей, дорогу хорошо знаешь? — спросил я опять. — Да как ее не знать-то, дорогу-то? Не впервой едем... Он еще что-то прибавил, но я уже не расслушал его... Я спал. Разбудило меня не собственное намерение проснуться ровно через час, как это часто случается, а какое-то странное, хоть и слабое, хлюпанье и бульканье под самым моим ухом. Я поднял голову... Что за чудеса? Лежу я в тарантасе по-прежнему, а вокруг тарантаса — и на пол-аршина, не более, от его края — водная гладь, освещенная луною, дробится и дрожит мелкой, четкой рябью. Я — глядь вперед: на козлах, понурив голову, согнув спину, сидит, как истукан, Филофей, а еще подальше — над журчащею водою — кривая линия дуги и лошадиные головы и спины. И всё так неподвижно, так бесшумно — словно в заколдованном царстве, во сне, в сказочном сне... Что за притча? Я — глядь назад из-под балчука тарантаса... Да мы на самой середине реки... берег от нас шагов за тридцать! — Филофей! — воскликнул я. — Чего? — возразил он. — Как чего? Помилуй! Где же это мы? — В реке. — Я вижу, что в реке. Да мы этак сейчас потонем. Так-то ты вброд переезжаешь? А? Да ты спишь, Филофей! Отвечай же! — Маленечко ошибся, — промолвил мой возница, — в сторону, знать, взял грешным делом, а теперь подождать надоть. — Как ждать надоть ! Чего же мы будем ждать? — А вот пущай кудластый оглядится: куда он ворохнется, туда, значит, и ехать надоть. Я приподнялся на сене. Голова коренника не шевелилась над водою. Только и можно было видеть при ясном свете месяца, как одно его ухо чуть-чуть двигалось то взад, то вперед. — Да он тоже спит, твой кудластый! — Нет, — отвечал Филофей, — он теперь воду нюхает. И всё опять замолкло, только по-прежнему слабо хлюпала вода. Я тоже оцепенел. Лунный свет, да ночь, да река, да мы в ней... — Это что такое сипит? — спросил я Филофея. — Это? Утята в камыше... а не то змеи. Вдруг голова коренника замоталась, уши навострились, он зафыркал, заворошился. — Но-но-но-ноо! — внезапно заорал во всё горло Филофей, и приподнялся, и замахал кнутом. Тарантас тотчас сдернуло с места, он рванулся вперед наперерез речной волне — и пошел, дрыгая и колыхаясь... Сперва мне показалось, что мы погружаемся, идем вглубь, однако после двух-трех толчков и нырков водная гладь как будто вдруг понизилась... Она понижалась всё больше и больше, тарантас вырастал из нее, — вот уже показались колеса и конские хвосты и вот, вздымая сильные и крупные брызги, алмазными — нет, не алмазными — сапфирными снопами разлетавшиеся в матовом блеске луны, — весело и дружно выхватили нас лошади на песчаный берег и пошли по дороге в гору, вперебивку переступая глянцевитыми мокрыми ногами. «Что, — пришло мне в голову, — скажет теперь Филофей: а ведь я был прав! или что-нибудь в этом роде?» Но он ничего не сказал. Потому и я не почел за нужное упрекнуть его в неосторожности и, уложившись спать на сене, опять попытался заснуть. Но я не мог заснуть, — не потому, что не устал от охоты, и не потому, что испытанная мною тревога разогнала мой сон, — а уж очень красивыми местами нам приходилось ехать. То были раздольные, пространные, поемные, травянистые луга, со множеством небольших лужаек, озёрец, ручейков, заводей, заросших по концам ивняком и лозами, прямо русские, русским людом любимые места, подобные тем, куда езживали богатыри наших древних былин стрелять белых лебедей и серых утиц. Желтоватой лентой вилась наезженная дорога, лошади бежали легко, и я не мог сомкнуть глаза — любовался! И всё это так мягко и стройно плыло мимо, под дружелюбной луной. Филофея — и того проняло. — Эти у нас луга Святоегорьевскими прозываются, — обратился он ко мне. — А за ними — так Великокняжеские пойдут; других таких лугов по всей Расеи нету... Уж на что красиво! — Коренник фыркнул и встряхнулся... — Господь с тобою!.. — промолвил Филофей степенно и вполголоса. — На что красиво! — повторил он и вздохнул, а потом протяжно крякнул. — Вот скоро сенокосы начнутся, и что тут этого самого сена нагребут — беда! А в заводях рыбы тоже много. Лещи такие! — прибавил он нараспев. — Одно слово: умирать не надо. Он вдруг поднял руку. — Эва! глянь-ка! над озером-то... аль чапля стоит? Неужели она и ночью рыбу ловит? Эх-ма! сук это — не чапля. Вот маху-то дал! а всё месяц обманывает. Так мы ехали, ехали... Но вот уж и конец подошел лугам, показались лесочки, распаханные поля; деревушка в стороне мигнула двумя-тремя огоньками, — до большой дороги оставалось всего верст пять. Я заснул. Снова я не сам собой проснулся. На этот раз меня разбудил голос Филофея. — Барин... а барин! Я приподнялся. Тарантас стоял на ровном месте по самой середине большой дороги; обернувшись с козел ко мне лицом, широко раскрыв глаза (я даже удивился, я не воображал, что они у него такие большие), Филофей значительно и таинственно шептал: — Стучит!.. Стучит! — Что ты говоришь? — Я говорю: стучит! Нагнитесь-ка и послухайте. Слышите? — Я высунул голову из тарантаса, притаил дыхание — и действительно услыхал где-то далеко-далеко за нами слабый прерывистый стук, как бы от катившихся колес. — Слышите? — повторил Филофей. — Ну да, — ответил я. — Едет какой-то экипаж. — А не слышите... чу! Во... бубенцы... и свист тоже... Слышите? Да шапку-то снимите... слышней будет. Я шапки не снял, по приник ухом. — Ну, да... может быть. Да что ж из этого? Филофей повернулся лицом к лошадям. — Телега катит... налегке, колеса кованые. — промолвил он и подобрал вожжи. — Это, барин, недобрые люди едут; здесь ведь, под Тулой, шалят... много. — Какой вздор! Почему ты полагаешь, что это непременно недобрые люди? — Верно говорю. С бубенцами... да в пустой телеге... Кому быть? — А что — до Тулы еще далеко? — Да верст еще пятнадцать будет, и жилья тут никакого нету. — Ну, так ступай живее, нечего мешкать-то. Филофей взмахнул кнутом, и тарантас опять покатился. Хотя я не дал веры Филофею, однако заснуть уже не мог. А что, если в самом деле? Неприятное чувство шевельнулось во мне. Я сел в тарантасе — до тех пор я лежал — и стал глядеть по сторонам. Пока я спал, тонкий туман набежал — не на землю, на́ небо; он стоял высоко, месяц в нем повис беловатым пятном, как бы в дыме. Всё потускнело и смешалось, хотя книзу было виднее. Кругом — плоские, унылые места: поля, всё поля, кое-где кустики, овраги — и опять поля, и больше всё пар, с редкой сорной травою. Пусто... мертво! Хоть бы перепел где крикнул. Ехали мы с полчаса. Филофей то и дело помахивал кнутом и чмокал губами, но ни он, ни я, мы не говорили ни слова. Вот взобрались мы на пригорок... Филофей остановил тройку и тотчас же промолвил: — Стучит... Стучи-ит, барин! Я опять высунулся из тарантаса; но я бы мог остаться под навесом балчука, до того теперь явственно, хотя еще издалека, доносился до слуха моего стук тележных колес, людской посвист, бряцанье бубенчиков и даже топот конских ног; даже пенье и смех почудились мне. Ветер, правда, тянул оттуда, но не было сомненья в том, что незнакомые проезжие на целую версту, а может и на две, стали к нам ближе. Мы с Филофеем переглянулись — он только шляпу сдвинул с затылка на лоб и тотчас же, нагнувшись над вожжами, принялся стегать лошадей. Они пустились вскачь, но долго скакать не могли и опять побежали рысью. Филофей продолжал стегать их. Надо ж было уходить! Я не мог себе дать отчета, почему в этот раз я, сначала не разделявший подозрений Филофея, вдруг получил убеждение, что следом за нами ехали точно недобрые люди... Ничего нового не услыхал я: те же бубенцы, тот же стук ненагруженной телеги, то же посвистывание, тот же смутный гам... Но я теперь уже не сомневался. Филофей не мог ошибиться! И вот опять прошло минут двадцать... В течение последних из этих двадцати минут сквозь стук и грохот собственного экипажа нам уже слышался другой стук и другой грохот... — Остановись, Филофей, — сказал я, — всё равно — один конец! Филофей трусливо тпрукнул. Лошади мгновенно стали, как бы обрадовавшись возможности отдохнуть. Батюшки! бубенцы просто ревут за самой нашей спиною, телега гремит с дребезгом, люди свистят, кричат и поют, лошади фыркают и бьют копытами землю... Нагнали! — Би-и-да, — с расстановкой, вполголоса, промолвил Филофей и, нерешительно чмокнув, стал понукать лошадей. Но в это самое мгновенье что-то вдруг словно сорвалось, рявкнуло, ухнуло — и большущая развалистая телега, запряженная тройкой поджарых коней, круто, вихрем обогнула нас, заскакала вперед и тотчас пошла шагом, загораживая дорогу. — Самая разбойничья повадка, — прошептал Филофей. Признаться, у меня на сердце захолонуло... Принялся я глядеть с напряженьем в полумрак лунного, парами застланного света. В телеге перед нами не то сидело, не то лежало человек шесть в рубахах, в армяках нараспашку; у двоих на головах не было шапок; большие ноги в сапогах болтались, свесившись через грядку, руки поднимались, падали зря... тела тряслись... Явное дело: пьяный народ. Иные горланили — так, что ни попало; один свистал очень пронзительно и чисто, другой ругался; на облучке сидел какой-то великан в полушубке и правил. Ехали они шагом, как будто не обращая на нас внимания. Что было делать? Мы поехали за ними тоже шагом... поневоле. С четверть версты двигались мы таким манером. Ожидание мучительное... Спасаться, защищаться... где уж тут! Их шестеро, а у меня хоть бы палка! Повернуть оглоблями назад? но они тотчас догонят. Вспомнился мне стих Жуковского (там, где он говорит об убийстве фельдмаршала Каменского):

Топор разбойника презренный...

А не то — горло сдавят грязной веревкой... да в канаву... хрипи там да бейся, как заяц в силке... Эх, скверно! А они по-прежнему едут шагом и не обращают на нас внимания. — Филофей, — шепнул я, — попробуй-ка, возьми правее, ступай будто мимо. Филофей попробовал — взял вправо... но те тотчас тоже взяли вправо... проехать стало невозможно. Филофей попытался еще: взял налево... Но и тут ему не дали миновать телегу. Даже засмеялись. Значит, не пропускают. — Как есть разбойники, — шепнул мне Филофей через плечо. — Да чего же они ждут? — спросил я тоже шёпотом. — А вон там впереди, в ложбине, над ручьем, мостик... Они нас там! Они всегда этак... возле мостов. Наше дело, барин, чисто! — прибавил он со вздохом, — вряд ли живых отпустят; потому им главное: концы в воду. Одного мне жаль, барин: пропала моя троечка, — и братьям-то она не достанется. Подивился бы я тут, как это Филофей в подобную минуту может еще о своих лошадях заботиться, да, признаюсь, мне самому было не до него... «Неужто же убьют? — твердил я мысленно. — За что? Ведь я им всё отдам, что у меня есть». А мостик всё приближался, всё становился видней да видней. Вдруг раздалось резкое гиканье, тройка перед нами словно взвилась, понеслась и, доскакав до мостика, разом остановилась как вкопанная немного сбоку дороги. Сердце во мне так и упало. — Ох, брат Филофей, — промолвил я, — едем мы с тобою на смерть. Прости меня, коли я тебя загубил. — Какая твоя вина, барин! Своей судьбы не минуешь! Ну, кудластый, лошадушка моя верная, — обратился Филофей к кореннику, — ступай, брат, вперед! Сослужи последнюю службу! Всё едино... Господи! бо-слови! И он пустил свою тройку рысцой. Стали мы приближаться к мостику, к той неподвижной, грозной телеге... На ней, как нарочно, всё затихло. Ни гу-гу! Так затихает щука, ястреб, всякий хищный зверь, когда приближается добыча. Вот поравнялись мы с телегой... вдруг великан в полушубке прыг с нее долой — и прямо к нам! Ничего-то он не сказал Филофею, но тот сам тотчас натянул вожжи... Тарантас остановился. Великан положил обе руки на дверцы и, наклонив вперед свою мохнатую голову и осклабясь, произнес тихим, ровным голосом и фабричным говорком следующее: — Господин почтенный, едем мы с честного пирка, со свадебки; нашего молодца, значит, женили; как есть, уложили; ребята у нас всё молодые, головы удалые — выпито было много, а опохмелиться нечем; то не будет ли ваша такая милость, не пожалуете ли нам деньжонок самую чуточку, — так, чтобы по косушке на брата? Выпили бы мы за ваше здоровье, помянули бы ваше степенство; а не будет вашей к нам милости — ну, просим не осерчать! «Что это такое? — подумалось мне... — Насмешка?.. Глумление?» Великан продолжал стоять, понурив голову. В самый этот миг месяц выбрался из тумана и осветил ему лицо. Оно ухмылялось, это лицо — и глазами и губами. А угрозы на нем не видать... только словно всё оно насторожилось... и зубы такие белые да большие... — Я с удовольствием... возьмите... — поспешно проговорил я и, достав кошелек из кармана, вынул оттуда два целковых; в то время серебряные деньги еще водились на Руси. — Вот, коли этого довольно. — Много благодарны! — гаркнул по-солдатски великан, и толстые его пальцы мигом выхватили у меня — не весь кошелек, а только те два рубля. — Много благодарны! — Он встряхнул волосами, подбежал к телеге. — Ребята! — крикнул он, — два целковых жалует нам господин проезжий! — Те все вдруг как загогочут... Великан взвалился на облучок... — Счастливо оставаться! И только мы их и видели! Лошади подхватили, телега загремела в гору, — вот еще раз мелькнула она на темной черте, отделявшей землю от неба, завалилась и пропала. Вот уж и стука, и крика, и бубенцов не слыхать... Стала тишина мертвая. Мы с Филофеем не вдруг опомнились. — Ах ты, шут этакой! — промолвил он наконец и, сняв шляпу, начал креститься. — Право, шут, — прибавил он и обернулся ко мне, весь радостный. — А хороший должен быть человек — право. Но-но-но, махонькие! поворачивайтесь! Целы будете! Все целы будем! Ведь это он проехать не давал; он лошадьми-то правил. Экой шут парень! Но-но-но-ноо! с бо-га́м! Я молчал — но и у меня хорошо стало на душе. «Целы будем! — повторил я про себя и разлегся на сене. — Дешево отделались!» Мне даже несколько совестно стало, зачем это я стих Жуковского вспомнил. Вдруг пришла мне в голову мысль: — Филофей! — Чего? — Ты женат? — Женат. — И дети есть? — Есть и дети. — Как же ты об них не вспомнил? О лошадях пожалел — а о жене, о детях? — Да чего их жалеть-то? Ведь ворам в руки они бы не попались. А в уме я их всё время держал — и теперь держу... во как. — Филофей помолчал. — Может... из-за них господь бог нас с тобой помиловал. — Да коли то не были разбойники? — А почем знать? В чужую душу разве влезешь? Чужая душа — известно — потемки. А с богом-то завсегда лучше. Не... я свою семью завсегда... Но-но-но, махонькие, с бо-га́м! Уже почти рассвело, когда мы стали подъезжать к Туле. Я лежал в забытьи полусна... — Барин, — сказал мне вдруг Филофей, — посмотрите-ка; вон они стоят у кабака... ихняя телега-то. Я поднял голову... точно, они: и телега их, и лошади. На пороге питейного заведения внезапно показался знакомый великан в полушубке. — Господин! — воскликнул он, помахивая шапкой, — ваши денежки пропиваем! А что, кучер, — прибавил он, качнув головой на Филофея, — чай, заробел этта-ась? — Превеселый человек, — заметил Филофей, отъехавши сажен на двадцать от кабака. Прибыли мы, наконец, в Тулу; купил я дроби, да кстати чаю, да вина, и даже лошадь у барышника взял. В полдень мы отправились обратно. Проезжая тем местом, где в первый раз мы услыхали за собою стук телеги, Филофей, который, подвыпив в Туле, оказался весьма разговорчивым человеком, — он мне даже сказки рассказывал, — проезжая тем местом, Филофей вдруг засмеялся. — А помнишь, барин, как я тебе всё говорил: стучит... стучит, мол, стучит! Он несколько раз повел рукою наотмашь... Очень уж ему это слово казалось забавным. В тот же вечер мы вернулись в его деревню. Я сообщил бывший с нами случай Ермолаю. Будучи трезвым, он не высказал никакого сочувствия и только хмыкнул — одобрительно или укоризненно, — этого, я полагаю, он сам не ведал. Но дня два спустя он с удовольствием известил меня, что в ту самую ночь, когда мы с Филофеем ездили в Тулу, — и на той же самой дороге — какого-то купца ограбили и убили. Я сперва не поверил этому известию; но потом пришлось поверить; справедливость его мне подтвердил проскакавший на следствие становой. Уж не с этой ли «свадьбы» возвращались наши удальцы и не этого ли «молодца» они, по выражению шутника-великана, уложили? Я в деревне Филофея оставался еще дней пять. Бывало, как только встречу его, всякий раз говорю ему: «А? стучит?» — Веселый человек, — ответит он мне всякий раз и сам засмеется.

Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.



 

Возможно, будет полезно почитать: